Константин Матросов

Рассказы



Рыба
Похороны


Константин Матросов - интеллектуал, переводчик, поэт, прозаик. Его проза несет отпечаток тонкой интеллектуальной игры и европейского модернизма. Читать ее интересно, это не то чтение, когда завораживаешься сюжетом или характерами, но скорее стилем, фантазией и эстетикой. "Рыба" -- рассказ более лиричный, напоминающий стиль нового реализма. "Похороны" -- заставляет вспомнить эксперименты Уильяма Фолкнера ("Когда я умирала"), в нем пять рассказчиков и пять взглядов на одно и то же событие -- похороны.
Рыба


1.

Когда приезжаешь в деревню впервые за последние полгода, то ты не знаешь сколько домашней живности обитает на родительской земле. Поэтому в первую очередь после обильного обеда выходишь в огород – осмотреть грядки, а потом в сарай – считать головы.
Стоит середина мая, уже есть первая невысокая трава в полях; из будки, приткнутой к курятнику, выбегает навстречу Филя (он же Филистер, Фенимор Купер и Филькинмайер) – старый пёс-дворняга, вечно прикованный к этому месту ржавой цепью и только сейчас вырвавшийся на свободу. Он настолько безобиден, что даже куры не боятся его соседства и спокойно таскают у него еду. Единственные плохие отношения у него с почтальоном - будто бы настороженное отношение к нему передалось Фильке от предков, ещё с войны. Других причин не любить почтальона у моего пса просто нет. Он суёт мне влажный нос в ладонь и я, проговаривая его клички на разные лады, отмечаю, что надо бы не забыть вынести ему хлеба.
В сарае пять голов: две коровы трёх и пяти лет, тёлка с уже проклёвывающимися рогами и два не так давно родившихся телёнка: один здоровый, а второй больной, исхудавший, предположительно с зажёвом. Мама подробно рассказывает, как они родились и что коровы лягаются при дойке. Пахнет навозом. Животные шумно дышат, пуча на нас глаза из-под огромных пушистых ресниц.

Вечером мама смотрит «Битву экстрасенсов». Звонит сестра, рассказывая про злополучный рабочий день, о неудачах её предупредил утренний гороскоп. Кока Капа –мамина тётя, приехавшая погостить, ходит по дому и что-то ищет.
- Что-то ищите? - спрашиваю я её с дивана.
- Да сонник ищу, мне рыба приснилась. К чему рыба снится, не знаешь, Костя?
- Ни к чему. Сны – это просто результат работы мозга во сне.
- Да-а-а…-протягивает она, чтобы избавиться от моих нравоучений, - ну ладно тогда, пойду полежу ещё.
Со всех сторон ползут воспоминания детства: футбол, солдатики, друзья, всяческие легенды, передаваемые нам старшеклассниками. Брат в детстве рассказывал нам, что у них с друзьями было «племя тигров» и что где-то в овражном леске есть дерево-тотем с большой, вырезанной у него на коре буквой «Т». Я долго искал его, но так и не нашёл. Не знаю было это правдой или просто одной из тех баек, которыми делятся старшие дети с младшими, чтобы возбудить их интерес и, возможно, заработать авторитет в их глазах.
Я окончательно тону в воспоминаниях и закрываю глаза для долгого крепкого сна. Мне снится, что что-то быстро тащит меня подо льдом. Я постоянно думаю о том, что надо вырваться, но лёд толстый, его не пробить, да и я почему-то слишком долго не захлёбываюсь невыносимо ледяной водой.

2.

Мы идём по полузаросшей дороге. Начинает темнеть. Слева от дороги вся земля выгорела, только торчат деревья в чёрных носках и с выжженной дожелта мелкой листвой. Непонятно как выживший, заполняя все поля и заброшенные сёла, с востока на запад марширует строем сухой борщевик.
Папа идёт впереди, навязав верёвку на рога худой корове, она изредка останавливается – попить из мутных луж, в воздухе иногда проносятся майские жуки, жужжа с достоинством кукурузника. Чахлый репейник тянет к рукавам гальванические мины. На фоне темнеющего неба деревья топырят ветви, притворяясь выдернутыми из лёгких бронхами.
Дорога переходит из простой в старую бетонную с мелкой травой в щелях между плит. По обеим сторонам дороги пустыми бельмами на нас пялятся колхозные помещения – хранилища и пилорамы, брошенные десятилетия назад. В мутном рассоле барского пруда квакают корнишоны, перемещаются с место на место запятые, как в уме неграмотного при написании текста. В двухстах метрах от нас неподвижно стоит человек в респираторе и смотрит в нашу сторону, его волосы спутанной проволокой покачиваются на переменном ветру. Воздух розовый, как будто бы он проржавел. Земля вымерла и обезлюдела.
Деревня, в которую мы входим, состоит из одной улицы с бедными щитовыми домами в два ряда. Во многих окнах нет занавесок. Волнистый шифер на крышах похож на крошеные рифленые чипсы. Собаки вместо того, чтобы проводить нас приветственным лаем, уныло лежат, подложив лапы под морды, и исподлобья провожают нас глазами.
Маленький ребёнок бежит за нами вослед – он впервые увидел корову. Филя вьётся вокруг нас, забегая во все огороды на разведку. Мы идем молча и только изредка вполголоса делимся мыслями, хаотично крутящимися в мозгах.
В конце улицы нас встречает толстая армянка, выкатившаяся из калитки бильярдным шаром. Она разговаривает с нами на смеси иностранной тарабарщины с русским матом. Из дома выходят ещё несколько женщин помладше, здороваются с нами. Сосед напротив, накинув куртку на плечи, выходит на крыльцо покурить и никак не реагирует на моё приветствие. Пьяной походкой к дороге подходит осанистый армянин и с каким-то остервенением выплёскивает на землю коричневую жидкость из банки. Луна плавает в грязном чифире чайным грибом.
Выводят двух бычков: одного маленького, другого ещё меньше. Папа навязывает корову к давно ослепшему столбу. Женщина-шар катается между заборов, рикошетя от них и издавая странные звуки. От слов молодых женщин она будто закручивается на месте и продолжает своё беспорядочное движение. Быки мешают друг другу и маленького мы загоняем обратно в загон.
С рыбалки возвращаются двое мужчин. Мы жмём друг другу руки.
Мне дают прозрачный целлофановый пакет с мелкими рыбами, я стою и слежу за тем, сможет ли сделать бык то, зачем мы сюда пришли. Мне время от времени кажется, что Филя, почуяв рыбий запах, кусает пакет, чуть позже я понял, что это шевелились рыбы.
Старая армянка закатывается в лузу.
Дома мама пожарила рыбу, а ту, что ещё шевелилась в пакете, зачем-то поместила в трёхлитровую банку. Банка изнутри покрылась пузыриками, я подумал, что завтра с Машей, которая приедет из города, мы выпустим рыбу в речку.
Доев ужин, я подошёл к кухонному гарнитуру, на котором стояла банка, склонившись, постучал пальцем по стеклу и сказал:
- Привет, рыба.
Наутро рыба сдохла.

3.

О том, что телёнок издох, я узнал от мамы. Я досмотрел боевик по ящику и вышел на улицу, сунув ноги в первые попавшиеся сланцы.
Он лежал рядом с забором на боку (далеко навязывать мы его не водили, потому что при жизни он с трудом передвигался). Шкура была будто бы в каких-то мелких порезах, хотя резать его, конечно, было некому. Рядом с телом лежала куча еще не засохшего дерма. Левый глаз, который было видно – странно ввалился, и по нему было понятно, что животное мертво. Я стоял и разглядывал тело, не зная что мне делать и как относиться к произошедшему. Мама подсказала мне взять лопату.
Я взял лопату, и мы пошли вниз по заброшенной тропе к реке, на берегу которой несколько лет назад мы зарывали умершую от старости немецкую овчарку. Когда я снял дёрн – подошёл папа со второй лопатой, и мы стали копать уже вдвоём. Дело пошло легче: деревьев, а, следовательно, и корней рядом не было (ближайшее дерево было метрах в десяти), а корешки трав были нами уже срублены. Тут была тень, воздух был сырой от реки, было много комаров - они лезли прямо в лицо и кусали ладони, поэтому я был рад, что надел толстовку с капюшоном.
Мы рыли яму почти молча, разве что обменивались соображениями – насколько расширять и углублять её. Мама наблюдала за нами и иногда советовала нам прекратить копать, либо купить уже гроб для телёнка и заказать похороны.
Через некоторое время я копал один, а мама с папой – потому ли, что они были в перчатках, а я нет, потому ли, что они были хозяевами животины – пошли за телом. Земля стала теплее, края уже были расширены, я копал вглубь, работая цельнометаллической лопатой. Из-за жары, влажности и надетого капюшона я сильно потел и время от времени вытирал тыльной стороной ладони пот, прорвавшийся через брови и текущий в глаза.
Через несколько минут мама с папой приволокли тело за ноги.
Мне надо было бы помочь – заменить маму, но я не хотел дотрагиваться до трупа голыми руками. Вместо этого я просто придержал маму за воротник, чтобы она не упала в яму за телёнком.
Труп животного упал на дно со странным утробным всплеском: там внутри, как в каком-то кожаном бурдюке шевельнулась влага. Голова животного при падении неуклюже завернулась за тело и была под ним; шея была неестественно выгнута. Возникла странная мысль, что ему неудобно лежать там внизу.
- Надо поправить, - сказал папа, подтверждая моё ощущение.
- Ещё гроб ему сколотите, - опять вставила мама и выпятила губы. Губы она выпячивает обычно тогда, когда говорит нечто не совсем искреннее.
Я поддержал папу в решении изменить неудобную позу животного, было неприятно сознавать, что оно может вот так годами в неудобной позе лежать под землёй. Сначала папа пытался поправить голову лопатой, но после нескольких неудачных попыток спрыгнул в яму, зачем-то осведомив нас об этом заранее, и бережно поправил голову телёнка.
Я смотрел на это с некоторым напряжением – немного волновался, что папа повредит телёнку шею, хотя при этом понимал, что моё волнение не обосновано. Наконец папа выбрался из ямы, а мама, уже нарвавшая травы, стала бросать её прямо на морду телёнку.
- Кушай, кушай, милый, травку, при жизни ты её ел плохо. Это тебе вместо цветов.
Папа тоже бросил пучок травы, я последовал его примеру, вероятно, из солидарности.
Потом мы стали засыпать яму землёй. Когда земля стала попадать на морду трупа, на мгновение мелькнула мысль, что он, возможно, ещё жив и мы сейчас помешаем ему дышать, фактически убьём его, но я тут же вспомнил этот неестественно ввалившийся глаз и странная мысль испарилась.
Тело быстро скрылось под землёй: работали без остановок то ли из-за обилия комаров, то ли из-за желания поскорее закончить неприятное занятие. Мама уже ушла. Мы заровняли яму и закидали травой. Для чего-то хотелось немного постоять над могилой, но папа быстро развернулся и пошёл по тропе вверх, не оборачиваясь, раздвигая плечами сочную крапиву, тщетно тыкающую жгучие листы в грубую материю лёгкой камуфляжной куртки.
Я остался один. Солнце клонилось к закату, пахло травой, речной влажностью и недалеко находящейся помойкой. На ближайшем дереве оскоплённым крестом раскинулась большая подзаросшая новой корой буква «Т».

4.

Только сейчас я вспомнил, что это был не телёнок, а тёлка.
Похороны



*
Отец умер почти внезапно. Почему почти? Ну, мы знали, что со здоровьем у него проблемы, но все ведь считают, что близкие не умирают, а потом раз. Он курил много, да, ну, ты знаешь. Несколько пачек в день. С утра встает, печку затопит, откроет дверцу и дымит туда. Одну, втору, третью. Штук пять так мог за полчаса выкурить. Да. Он по ночам последнее время задыхался, даже скорую вызывали. Кашляет ночью и задыхается. Думали лёгкие, а там уже сердце. Обширный инфаркт. Такое у нас в городе, да какой это город, не лечат вообще. И говорили ведь ему. Я ему книжку Аллена Кара «Как бросить курить» - или как там она – специально покупала. А он ага, ага, прочитаю. А потом приезжаю на выходные, а книжка на полке и закладка на двенадцатой странице. Видно, что бросил. Нет, читать бросил. Да, так и курил. Я узнала на работе. Ещё утром с ним говорила, а потом звонок от мамы и как обухом по голове. Вот штамп, а ведь так и есть: как обухом по голове.

*
Тело-то было маленькое, сухонькое, а гроб тяжёлый. Ну, свежие, сырые доски. А наёмников-то не было. Или как они, которые выносят? Мы сами его втащили и сами вытаскивали после отпевания уже. Вот отпел, значит, пономарь, а потом закрыли гроб…нет, не заколачивали. Раньше всегда заколачивали, а тут какие-то защёлки…или как они. Закрыли, в общем, заперли. Ну, и взяли, кто может. А у меня и брата спины больные, но тащим. А потом на кладбище. А весна, но снег лежит. А кладбище заброшенное – там не хоронят уже. Но его хоронят, потому что рядом с родителями место бронь. Так вот тропа одна, а мы по сугробам тащим и со стороны тропы – на тропу-то никто не попадает, гроб над тропой плывёт. Короче, тащим, по колено в снегу. А он холодный, сырой. И дыхание всё тяжелей, чувствую: лёгкие всё, сгорели. А ещё, смотрю, тащить и тащить. И вроде неудобно говорить подождать, отдохнуть: вон ведь все терпят. Да и ждут уже все нас у ямы. Ага, всех нас ждут у ямы, смешно. Ну, вот и тащим, а руки уже всё, задеревенели, ну, бицепсы, сухожилия в локтевом – вот здесь – сгибе ломит так нехорошо, ну, ты знаешь, работал же грузчиком. И ноги, по снегу-то, вообще. Да, да, помню, два-три года назад, ага. И вот уже надо гроб передавать двум землекопам. А они на таких верёвках опустят. Родня кругом, яма вырыта, значит. А мы все четверо ботинки сняли, я на лавочке какой-то сел – а от неё одно сиденье голубое облупленное над снегом. И, значит, вытряхиваю снег. А дышу – задыхаюсь прям, и лёгкие горят и воздух с каким-то сипением оттуда. Всхрыыы, всхрыыы, как-то так. А гроб-то уже опускают и родня кругом, и проститься охота вроде, а ты снег выгребаешь, вытряхиваешь и дышать нечем, вроде бы посидеть пока.
Но встал, смотрю. А я маленький, ну, короткий, ага, у всех за спинами, не видно и не обойдёшь: ограды, сугробы. И тут кашлять начинаю. И на меня, значит, оборачиваются, смотрят: что это кашляет. А я же туберкулёзом болел. И думаю, как бы не кашлять, а кашляю, потому что лёгкие кислорода лишены и надо, значит, их провентилировать хорошо, альвеолы кислородом наполнить или как. И кашель, кашель.
Потом ещё пока ехали на поминки кашель был всю дорогу, а носки у печки сушил, выкрутил вертушку печки на максимум, но всё равно ноги сырые. Откашлялся только через полчаса, наверное. А мне брат за рулём говорит «ты бы хоть чистые одел». «Надел», - думаю. А я смотрю: правый вообще с дыркой. И оба разные. Но чёрные, так что почти незаметно. Ну а что, я на похороны ехал, собирались в спешке, что я ожидал что ли, что кто-то мои носки рассматривать будет? Ну, взял после смены, в общем. Натянул, какие под руку попались.

*
…А комментарий от соседа: «милый мой сосет» и т. д. Как будто у них гомоэротическая связь была. Как будто «милый мой сосёт». И как-то плохо от этого стало. Думаю, ох и дурак ты безграмотный, хоть бы не писал тогда ничего. И вот тут непонятно почему плохо. То ли жалко просто. То ли как-то траур вот этой невольной иронией разрушился, и как-то обидно стало, что своей безграмотностью он тут мне всё поломал. Но как-то вот это снижение грусти случайной иронией привело к ещё большей грусти. Это сам чёрт не поймёт и психологи даже голову сломают, но слёзы так и брызнули. И встала, отошла от монитора и на кухню.
Смотрю в окно, плачу. Всё расплылось перед глазами. А в окне трое идут молодых парней из военного училища – в камуфляже. Или как он? И все как на плацу при параде смотрят на меня. Все трое, как по команде, хотя не сговаривались ведь. Может, искали кого глазами – к друзьям шли, а в каком точно доме – не знали, а может, наглые такие. А мне неудобно стало: они как будто в моё пространство личное вторглись своими взглядами. Как бы присвоили вот этот кусок вместе с моей интимной болью. Ты скажешь: «да ну, ерунда». Да вроде и ерунда, а обидно становится, что они вот так вот в мой дом вторглись, где мне одной надо быть. Но это я потом поняла, а тогда только злюсь и не понимаю почему злюсь. А они прошли уже за яблоню у окна, а тут меня накрыло и я им средний палец, значит, кажу. Но сквозь ветки плохо видно, а они идут и вполоборота смотрят, что это я показываю. В общем, так и ушли внепонятках.
А мама достаёт рыбу из морозилки и говорит: это он наловил. Мы пожарили, поели. Это была его последняя рыба. Он очень любил её ловить. И зимой и летом. Но никогда потом ей не занимался. Наловит, значит, привезёт, а мама сама всё чистит, готовит…
Прошёл уж месяц, а всё больно. Ну, поплакала я, а говорят, только полчаса моральную боль испытываешь, а потом уже так, накручиваешь просто себя. Поплакала и вернулась. А там мой уже играет, значит. И посадил меня играть. Играй, говорит, вот, надо крепость взять, а я сготовлю ужин пойду. Да, я никогда не умела, а он у плиты хорошо, как баба. Ну ладно, села. Штурмую крепость, что-то про средневековье, да. Я, значит, одна из армии – точнее один, ну, ты знаешь, в этих играх одни мужики постоянно – доспехи, топор, лук. И вот забегаю на лестницу, и из лука во врага целюсь. И стрелу ему пускаю прямо в лицо. А за секунду до выстрела смотрю: так он вылитый мой папа! А стрела ему прямо в правый, ну, в левый то есть глаз залетает и кровь видно как брызнула. А я уже остановиться не могла. И лицо узкое у него и усы рыжие, один в один он. И как стрела-то воткнулась, так он руками взмахнул и к лицу их прижал. Развернулся, уже накренившись или как там? Наклонившись? Ну, в общем, падая. И спиной вниз со стены на землю. А на землю упал – конечности, как у куклы задёргались, неестественно как-то. И как-то мне больно было, как будто я папу убиваю, когда стрела летела, а теперь как-то жутко, что папа ненастоящий, какой-то клон, робот что ли…

*
Началось отпевание. Там люстра под высоким потолком висела, почти до пола. Ну как высоким. Глубоким. Или каким. Метров сто в высоту. Ну да, не сто, конечно, нет. Ну, высоко очень. И вот она висит, а внизу она ветвистая очень. Короче, как какое-то дерево вверх ногами. Или как будто крест сюда корнями пророс и, значит, питается нашей скорбью. И мы все вокруг. Красиво там было и светло. И, значит, поп читает, а две бабы – не знаю как их, поют, короче. Причётницы? Не знаю.
Сначала плачешь. Потом устаешь плакать, смотришь в пол куда-то. Столько времени проходит, что начинаешь смотреть по сторонам. На людей, на их реакции. Что интересно: все бабы крестятся время от времени, а мужики нет. Думаешь, типа мужики меньше верят? Нет, не думаю. Думаю, как всегда скрывают свою «слабость». Мужик же должен и всё такое.
Дяди, тёти, половину и не знаю. Священник ходит, кадилом машет. У всех свечи в руках. Потом уже устаешь, смиряешься от усталости. А потом какая-то бабка подходит. Я думал из наших – и отдал ей свечу, она попросила. Сказала для служения. Я не сразу понял, что за служение. Думал, что по нему. А нет, они так экономят, суки. Хотя и так огромные бабки за всю эту белиберду получают. Я бы вот хотел, чтобы моя свеча для него догорела. Ну да, я не верю, но хотел бы. Как бы дань памяти или что. Ну, ты понял.
Интересно, что во второй половине все начинают поглядывать друг на друга: плачут они или нет? А потом надо икону целовать и в лоб покойника. Икону я не стал. Да и покойника – только показал, что целую вроде как, но нет. А одна смотрела на меня оттуда, из глубины. Ехидненько так. Но это ерунда всё, ритуал. Я его и так люблю. Без ритуалов и всё такое.

*
Я когда умер – удивился очень. Сначала не понимал. Потом чего, думаю. Мне что интересно? Только как они там без меня. Как помнят. Мне этот наш в белом сказал: 40 дней летай и смотри что к чему. К кому хочешь можешь лететь, но только к тому кто тебя в этот день хоть раз вспомнил. Я это всё чувствовать стал, ну, ты знаешь сам как это всё. Сколько лет назад ты умер? А, ну ты подзабыл уже всё. Нет? Более-менее? Ну, хорошо.
Жена, понятно, помнила и дочь больше всего. Плакали. Это, конечно, и приятно сразу и нет. Фифти-фифти. Нет, хорошо, когда помнят. А на сороковой день, я, значит, собрался уже. Надо мной уже туннель этот завис. Говорят, тут у вас какой-то Курт это предсказал в своей книге. Не знаю, не читал. Я всё больше про криминал любил читать. «Комбат» там, «Слепой». Ну, Акунина. Вот это вот всё, понял, да? Ну, ладно.
А вообще всё равно все живут. К дочери залетел – она плакала вчера. А сегодня, смотрю, со своим в постели кувыркается. Противно стало. А потом, думаю, ну и что. Что им теперь? Всё дальше идёт.
Жена и дочь плакали ещё, но остальные уже так себе. Ну, ничего, жду теперь их. Просил ли следить за ними? В ангелы-хранители записаться? Нет, неинтересно. Тут лучше. А там что? Смотреть, как они меня забыли? Только первые дни и интересны. Как бы на свой след смотришь. Плывёшь, значит, на лодке и смотришь назад, а за тобой треугольные следы ширятся. А если с лодки спрыгнуть и в воде остаться, то что? Только тишина, да лягушки квакают. Нет, только первый месяц интересный, а потом всё.
Made on
Tilda